В серии «Звезды научной фантастики» выходит роман британского писателя Джеймса Смайта «Искатель» — первая часть цикла «Квартет Аномалии», состоящего из четырёх самостоятельных и законченных произведений, действие которых разворачивается в одном мире. Мы публикуем на сайте первую главу романа, в которой главный герой, журналист, отправившийся в космос вместе с командой исследователей, обнаруживает, что все его товарищи по команде один за другим отправились на тот свет при крайне странных обстоятельствах…
Когда журналиста Кормака Истона выбирают для освещения первой пилотируемой экспедиции в далекий космос, он понимает, что вошел в историю, но даже не подозревает, какие ужасы его ждут впереди.
Команда выходит из гиперсна, и они выясняют, что их капитан умер прямо в капсуле, причем без всяких видимых причин. От Земли экипаж получает единственное послание: что бы ни случилось, миссия должна продолжаться. Но странные несчастные случаи множатся, люди гибнут, и в результате Кормак остается один, летит навстречу неизбежной смерти… если только не сможет все изменить. Ведь неизведанное пространство скрывает в себе немало тайн, способных радикально трансформировать реальность, что так привычна человеку.
В переводе Галины Соловьёвой.
Поняв, что мне не вернуться домой — когда я остался один из команды, а остальные распиханы по стазис-капсулам, как застывшие куклы в вакуумной упаковке, — я первым делом составил список всех, кого больше не увижу: чтоб мне в нем купаться, плавать кругами, тоскуя по ним изо всех своих сил. Меня зовут Кормак Истон, я журналист и, пожалуй что, астронавт. В числе моих корабельных обязанностей было управление связью с родиной, съемка видео и запись новостей для прямой отправки на Землю. Никто не мог точно сказать, долго ли будут доходить наши передачи — если они вообще дойдут, учитывая расстояние и помехи, — но это было хоть что-то. Так я посылал свои доклады, полагая, что с личным они сами разберутся — передадут кому надо. Список вышел длинным. На самом верху была Елена. По ней я тосковал еще до отлета. В последние дни перед стартом пытался связаться с ней, посылал сообщения, рассказывал о своих чувствах, ведь что нас поссорило — эта моя работа, этот полет, и мне хотелось понять, нельзя ли, когда все будет позади, попробовать заново. Говорят, надежда умирает последней. А когда я сообразил, что надежды на примирение не осталось? Тогда пришло другое. Я по ней уже не тосковал — вместо того пришло отчаяние, или какое еще есть слово для того, когда все разваливается, рассыпается и ты не справляешься? Я скрывал свои чувства от товарищей по команде, потому что не хотел испортить экспедицию, не хотел их обременять. Это попало в мои сообщения. Я говорил Елене, что скучаю по ней и всегда буду тосковать и что, если есть Бог, мы с ней еще встретимся, хоть я в это и не верю. Просто эти слова казались подходящими к случаю.
Кого я еще не увижу? Родителей, отца и мать. Родители у меня — были — учителями. Под конец жизни, уже на пенсии, мать ушла от отца, и тот решил полностью порвать со мной. В книгах пишут, что отвержение в семье часто бывает прямым результатом работы защитных механизмов психики, но он, мне кажется, просто искал предлога. Мы плохо ладили, и он, когда пропал, пропал насовсем. Не звонил поздравить с днем рождения, не писал — ничего. Я его больше пяти лет не видел. Не знаю, может, он уже умер. Иногда я так и думаю. Так проще, чем искать объяснений. Мать умерла полгода назад — что-то с сердцем, — и на похороны отец не пришел, не позвонил — ничего. Еще у меня был кот, хотя, когда я улетал, он куда-то запропастился — обычное дело, уложенный чемодан на кровати означал отпуск, и тогда он удирал, где-то прятался, мстил за непростительную измену. С уходом Елены, честно говоря, было довольно тяжело. Мои друзья жили далеко, и их дети, и работа, и разрыв с Еленой нас разделяли. И еще моя команда — та, с которой я стартовал, с которой начинал путешествие. Команда умирала по клочкам и каплям, по ниточке, по прядке — здесь, со мной. Моя команда — я никогда на самом деле не был одним из них, даже после подготовки, потому что они понимали больше меня, понимали в технике. От них зависела экспедиция. А я был балластом. Штатские никогда не вписываются полностью; эти ребята готовились всю жизнь. Меня послали ради пиара; их — ради науки. Я мог бы возразить, что, как и они, гнался за приключением, за духом открытий — они бы, думаю, это поняли, но теперь уж им не скажешь. Они умирали один за другим, словно по списку. Первым ушел Арлен.
Арлен был первым пилотом, откуда-то со Среднего Запада — вроде бы из Огайо, но об Америке он говорил так, будто жил всюду разом, сыпал названиями больших и малых городков и о каждом находил что рассказать. Он был отличным рассказчиком, такой типаж, и несколькими годами старше остальных. Когда мы знакомились, был чисто выбрит, а в полете отрастил бороду — хотел посмотреть, что с ней станет в стазисе.
«Вдруг, — говорил он, — мы вырубимся, а она будет и дальше расти. Хочу разобраться, до какой степени нас на самом деле замораживают». Нам предстояло провести в заморозке всего две недели, но он сказал, что, если будет расти достаточно быстро, он заметит разницу. Ему казалось забавным, если он, раз поспав, из аккуратиста превратится в неряху. Он любил пошутить, этот Арлен. И умер в стазисе — или просто не проснулся, как ни поверни. Мы один за другим выходили из капсул, как на тренировках, и его очередь была первой, чтобы он все подключил, прогнал диагностику до выхода остальных, только его койка почему-то не раскрылась. Пока мы ее вскрывали, с ним было кончено. Видно, что-то случилось при старте, потому что, когда мы ложились, все работало как надо: мы прогнали стресс-тесты, чтобы убедиться, а там чуть ли не защита от дураков стоит. Эти капсулы были задуманы как средство спасения на крайний случай, так что выход одной из строя не внушал нам уверенности. Все мы выходили из капсул мокрыми насквозь, потому что во сне ты потеешь, тело непрерывно теряет воду. Арлен был сухим, кожа болезненного голубовато-серого оттенка, сухая и жесткая, с нее отслаивались пыльные хлопья с ноготь величиной. Мы попробовали дефибриллятор, но без толку. Кожа потрескалась, и глаза высохли, как зефирины, и стало ясно, что остается только уложить его обратно и запечатать.
Мы сказали несколько слов, уведомили Землю, кто-то поплакал, но для экспедиции, как сказал центр управления, это было не критично. Недаром мы не ограничились одним пилотом.
«Возможно всякое, — сказал нам центр управления. — Вас к этому готовили».
Второй умерла Ванда. Мы в шутку прозвали ее Юнгой, потому что ей доставалась вся мерзкая работа и она послушно исполняла все, что велит начальство. В том числе почему-то и я, хотя у меня не было официального ранга, но она вела себя так, будто был. Может, из уважения или по благовоспитанности. Не знаю. Ее завербовали прямо из университета Лиги Плюща, и вела она себя соответственно. Исполняла наши просьбы, но всегда как бы нехотя, и была кислой, грустной. Мы решили, что скучает по дому. Она тоже была американка (они с Арленом — американский контингент: первыми в бой, первыми в отпуск, как в анекдоте какой-то давней войны) и говорила с южным акцентом, хоть и уверяла, что из Вашингтона. У нас с ней было кое-что общее — головные боли. У меня сильные головные боли при низкой гравитации — конечно, я об этом не знал, пока мы не взлетели. Думаю, такое изредка бывает у большинства. Все дело в давлении. У меня, пока мы не взлетели, голова никогда не болела, и у Ванды тоже. Нам с этим пришлось хуже всех — или мы сильнее других это чувствовали, поначалу, пока не привыкли. Ванда погибла вне корабля, в космосе. В скафандре была прореха или трещина, а мы ведь их столько раз проверяли и перепроверяли, что не поверили в ее гибель. Рутинный осмотр обшивки каждые несколько дней: мы вырубали тягу, проверяли, что все наружное оборудование в норме и корпус цел. Мы шли в новые районы космоса — первые, никто еще так далеко не заходил. С обшивкой могли возникнуть проблемы, и мы послали Юнгу — Ванду — проверить. Она была на страховке, а мы завтракали. Она вышла к верхней части корпуса, и трос натянулся, и она поплыла куда-то с полным шлемом крови, такой густой, что мы даже лица не видели. Пока мы тянули ее внутрь, у нее под веками лопнули глаза. Шлем просто залило, как батискаф, как аквариум для золотых рыбок. Она плотно закрыла рот, зажмурила глаза, как нас учили на случай разгерметизации, а вот ноздри… Ноздрей мы не учли. После Гай предложил нам всем затыкать ноздри берушами, но мы этого не делали, потому что понимали: если шлем подведет, никакие беруши не спасут.
Гай стал третьим. Он был немец, и звали его не так. По-настоящему его звали Герхард, но это из него пришлось силком тянуть, чуть не выбивать. Он сказал, что с детства не называл себя этим именем. Просто услышав, и то злился. Гай ему больше подходило. Герхард — это какой-то толстяк, повар, суетливый усатый здоровила. Гай был не такой: щуплый, высокий и лысый, ни волосинки. Он был старшим из научных сотрудников и инженером. После смерти Ванды мы обсуждали, не повернуть ли обратно к Земле, независимо от разрешения центра, хотя еще неизвестно, удалось бы? Система не была рассчитана на разворот, пока не выгорит половина горючего, но Гай участвовал в разработке корабельных двигателей, он наверняка знал пароли для перепрограммирования системы и внесения поправок: смены координат и пункта назначения. Все было защищено паролями и протоколами, менять их мы не могли. Мы молча уложили тело Ванды в стазис-койку, остановили ход — хотя по-настоящему, конечно, остановиться не могли, все время двигались, такова уж природа пространства, в нем не бывает неподвижности и ничто никогда не прекращается, — отправили сообщение и стали ждать ответа с Земли. В этой точке задержка сигнала была на восемь минут — четыре на отправку, четыре на ответ, — но приходилось закладывать лишнее время на всякие аномалии. Мы отправили сообщение несколько раз, чтобы наверняка, и ждали, ждали… В конце концов нам велели продолжать: сказали, что мы не можем позволить себе остановку, и велели немедленно вернуть двигатели в нормальный режим. Все жизнеобеспечение на корабле на пьезоэлектричестве, заряжается от вибраций корпуса при работающем двигателе, чтобы не расходовать горючее, и чем дольше корабль неподвижен, тем меньше времени остается у жизнеобеспечения.
Этот корабль строился для движения. Нам было велено продолжать: мол, смерть Ванды не критична, — и мы повиновались — некоторое время. Квинну и Эмми это не понравилось: они спорили, добивались разворота. Я их поддержал, и, когда они сказали Гаю, что разворачивают корабль, разразился настоящий скандал. Квинн орал, ссылаясь на моральную сторону (погибли люди, мы им кое-чем обязаны) и на самосохранение (погибли люди, и может быть, не последние), а Гай вдруг ухватился за стену и за сердце, стал драть грудь ногтями, колотил по ней, как колотят в драке в чужую грудь — натуральный сердечный приступ. В невесомости это смотрелось страшнее, чем при нормальной гравитации: в норме ждешь, что человек осядет на пол, а Гай, как волк из мультфильма, будто валился в пропасть, в падении хватаясь за грудь. Как сказала в тот вечер Эмми, утешая нас или пытаясь утешить, это бы и так могло случиться. А Гай был не в себе: принялся обвинять меня во всяком, превратился в параноика, что-то ему мерещилось. Никто не знает, что такое давление делает с человеческим телом, не говоря уж о мозге. Мы зашли туда, где раньше никто не бывал, и нам пришлось с этим смириться и двигаться дальше. Мы все были в форме, насколько это возможно: либо справимся, либо нет.
Квинн стал следующим, и с ним вышло почти забавно, как будто сцена из какого-нибудь пугающего телешоу, когда ждешь, что ведущий признается, мол, все это была подстроенная шутка. Он был вторым пилотом, но всегда называл себя сторожем. «Мое дело — изредка нажимать кнопки», — сказал он мне на первом интервью. Я журналист, за тем меня и взяли: мое дело — документировать, снимать ролики, описывать. Мы живем в интересное время, мы умеем запоминать навсегда, не то что во времена бумаги, которая выцветает, слоится и рвется. Данные живут вечно, и настала новая эпоха журналистики: эпоха сохранности. Перед отлетом все говорили, что мне могут дать Пулитцеровскую премию. Мое дело — описать приключения людей, зашедших туда, где никто еще не бывал.
Материал для фильмов, книг и грез: человечество снова исследует неведомое, пересекает пустыни, добирается до полюсов, разведывает глубины. Мы делаем это потому, что можем, — это первая строка моей статьи. В фильме я свое имя вывожу на экран четвертым, после других действующих лиц. Я — мальчик на побегушках. Звезды: Арлен — его скорая смерть стала поразительным твистом, его роль почти эпизодическая — и Квинн, но лицо Квинна на постере самое крупное. Квинн красив и чертовски обаятелен. Он похож на принца или какого-нибудь арабского посла: темноволосый, с острым подбородком и водянисто-голубыми глазами — что удивительно при его происхождении. Предки Квинна — британцы со Шри-Ланки, но юность он провел большей частью в Калифорнии. У него был любопытный английский выговор, такой тягучий — он иногда перескакивал на него на заезженных фразах, когда просил чаю, сэндвич, надеть хоть какие-то штаны, а так говорил, как говорят на Западном побережье, гладко и быстро. Когда умер Квинн, я был снаружи — занимался проводкой в попытке справиться с компьютерами. Корабль не полагалось покидать поодиночке, но нас осталось мало. Пропала связь с центром управления, и мы запаниковали: пытались развернуть корабль, а для этого надо было перехватить контроль систем, а для этого кое-что переналадить вне корабля, и еще компьютерную систему внутри. Когда я вернулся, Эмми рыдала — совершенно в истерике. Не успокоить. Слов я не разбирал, но она рыдала безутешно, а Квинн лежал на полу, закатив глаза, и у головы скопилась кровь, потому что он упал — но двигатели не работали, и мы не двигались, и гравитация, сколько ее было, сделала свое дело: он неудачно ударился головой о стену — ужасная случайность, такое могло случиться с кем угодно, а я не мог добиться от Эмми, чтобы попыталась его спасти, — она только визжала. Я заглянул ей в глаза — ничего живого. Честное слово, это было страшно. У нее руки были в крови, и выглядело это… или могло бы выглядеть, будто это ее рук дело, но она не отвечала на вопросы, и должен же я кому-то верить. Никуда не денешься. Я навел порядок и снова включил двигатели. Тело перевалил
в стазис-койку (вы когда-нибудь пробовали переносить тело в условиях микрогравитации? Оно парит, вихляется и неизбежно налетает на вас, и вы готовы забыть, что это тело: остается масса и форма, но веса в нем нет) и загерметизировал, как остальные, оставив подглядывать сквозь стекло, пока не вернемся домой. Все они выглядели спящими, кроме Ванды — у той глаза были в крови. Не знаю, почему мы не вытерли кровь, прежде чем уложить ее спать. И вот осталось двое. Последней — кроме меня, если я тоже умру, — стала Эмми.
Эмми умерла — я пишу так, хотя, может, все не так плохо, может, еще что-то можно сделать — через считаные часы после Квинна. Мы почти не разговаривали, потому что с ней что-то творилось, думаю, с психикой. О таком нас тоже предупреждали: срывы. Она будто винила во всех смертях меня и смотреть на меня по-человечески не хотела. Орала, что это я виноват, я в ответе за все. Назвала убийцей. Мы не разговаривали, и спать она не желала. В конце концов я забеспокоился, что во сне со мной что-то случится — вдруг показалось, что она способна что-то такое сделать, — поэтому я почти все время держал ее под успокоительными и пристегнул к койке. Нас предупреждали во время подготовки, какая это будет нагрузка для психики. Я вроде был в порядке, но Эмми несла всю тяжесть этого предупреждения. На тренировках они говорили обиняками, будто бы шутя, но никогда не знаешь, какая доля шутки в тех шутках. А потом полет и все эти смерти! Разве тут сохранишь здравый рассудок? Я сам не знаю, как держался — если держался. Мы снизили нагрузку, и я послал домой еще одно сообщение, не зная, дойдет ли, и молился, молился, чтобы они как-нибудь сумели ответить, а часы тикали и жизнеобеспечение тихонько гудело. Мы понимали, что на нас двоих запасов мощности хватит на день или около того: в расчете на шестерых было шесть часов, так что мы кое-как подсчитали, взяв за основу объем своих легких и запасные баллоны, которые можно было ободрать с ненужных теперь скафандров и подключить к системе. Вот так мы сидели, и она молчала, пока не решила со мной заговорить. Угрожающе, будто злодейка из кино, уверяла, что она в порядке, пыталась провести сеанс психоанализа и ничего не добилась. Я так напугался — за свою жизнь, если она попробует что-то сделать, пока я сплю или отвлекусь, — что пришлось ее усыпить. Пришлось. Пришлось ее усыпить, а потом я ввел ее в стазис и уложил в койку до возвращения домой, чтобы там ее разбудили и привели в порядок. Мне пришлось.
Это было дня два назад. Она пропустила лучшую часть пути, когда мы — я — достигли предельного расхода горючего, отметки 51%, на которой кораблю полагалось развернуться и отправить нас к дому. Он не развернулся, и я смотрел, как показатель подходит к 52%, а потом переползает и эту отметку, и ждал, что будет. Я ждал бога из машины: чтобы что-то этак механически лязгнуло, и корабельные двигатели заработали, разворачивая нас по изящной кривой, а там вдали покажется Земля — светящаяся точка, как булавкой проколотая. Мне предстояло наблюдать все это на мониторах, вспоминать пройденные нами созвездия, смеяться, видя, как те, что были справа, теперь слева, и весело махать им в окошко. Я посмотрел, как показания меняются от 50 к 51, и остановил корабль. Это я умел — кнопка остановки большая и зеленая, как в мультфильмах. Заморозка всех систем перед автоматическим отключением. Они переводятся в энергетическое положение ниже нижнего, чтобы сохраниться, как телевизор или компьютер. А там: динь! — вы их снова разбудите. Если где-то проблема, загорается красный огонек, и из динамика системы раздается гудок — протяжный, основательный, раздражающий. Должно быть, дизайнеры насмотрелись научной фантастики. Я воображал, как искусственный интеллект компьютера на манер опоздавшего студента спохватится, что тревога не сработала, и бросится исправлять. Этого не случилось, и тогда я перезагрузил все, что было, на продолжение поступательного движения.
Я извел два процента горючего, гадая, не пропустил ли разворота, может, мы уже летим куда надо, к дому, — но я не пропустил и летели мы не туда. Вот оно как: я двигаюсь вперед, пока не кончится горючее, а потом продержусь на жизнеобеспечении — один, наверное, продержусь неделю, если не стану глубоко дышать, а потом останутся запасные кислородные баллоны на наружных скафандрах, а потом воздух кончится, и я умру. Во многих отношениях это успокаивает — знать, что это, скорее всего, случится. Помнится, много лет назад я читал в газете о журналисте, который знал, что болен раком, что умирает, и говорил, что ему так легче. Он продолжал идти вперед, и его семья это тоже приняла.
Потом ходили слухи, что его жена стала встречаться с другим, даже не дождавшись его смерти, потому что он так хотел. Не все так себя ведут, но он поступал так — ему это приносило успокоение.
Пожалуй, мне только такое успокоение теперь и осталось.
Если вы нашли опечатку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.
Emperor of catkind. I are controls the spice, I are controls the Universe.